Первую вещь Ильфа и Петрова, с которой мне довелось познакомиться, я не прочел, а услышал: ее с большим оживлением и явным удовольствием прочитал мне вслух мой брат, Михаил Кольцов. Это был "Рассказ о гусаре-схимнике".
- Что? Правда, здорово? - спросил он. - Талантливые ребята! Я хочу напечатать это в "Огоньке".
Мне тоже очень понравилась история о графе Алексее Буланове, причем я решил, что это самостоятельная сатирическая новелла, тонко и остроумно пародирующая некий литературный жанр. Подзаголовок "Отрывок из романа "Двенадцать стульев" я не принял всерьез. "Двенадцать стульев"? Роман? Как может роман называться "Двенадцать стульев"?
"Рассказ о гусаре-схимнике" действительно появился в "Огоньке", если не ошибаюсь, с моими иллюстрациями, и после этого Илья Ильф и Евгений Петров начали систематически печататься в "Огоньке", "Крокодиле", "Чудаке" и "За рубежом" - журналах, которые редактировал в те годы Кольцов. Он очень симпатизировал молодым соавторам и дружески поддерживал на трудных этапах в начале их литературного пути.
Я сам слышал, как он с увлечением рассказывал А. М. Горькому о романе "Двенадцать стульев":
- Это умная сатира, Алексей Максимович, очень смешная и смелая. И, может быть, поэтому встречает весьма кислое и недоброжелательное отношение некоторых чрезмерно нахмуренных критиков.
- Не читал, уважаемый Михаил Ефимович, не читал. И посему лишен возможности высказать свое отношение,- басил Горький.
- Обязательно прочтите, Алексей Максимович,- горячо говорил Кольцов,- найдите время. Ей-богу, не пожалеете!
С трибуны Первого Всесоюзного съезда писателей, выступая против неправильных, ханжеских попыток "отменить" советскую сатиру, Кольцов говорил:
"...Одному почтенному московскому редактору принесли сатирический рассказ. Он просмотрел и сказал: "Это нам не подходит. Пролетариату смеяться еще рано, пускай смеются наши классовые враги". Это, товарищи, вам кажется диким. И мне тоже. Но я вспоминаю, и не только я, а многие здесь вспомнят, как на одном из последних заседаний покойной РАПП, чуть ли не за месяц до ее ликвидации, мне пришлось при весьма неодобрительных возгласах доказывать право на существование в советской литературе писателен такого рода, как Ильф и Петров..."
В моей памяти почему-то не сохранились обстоятельства, при которых я впервые увидел Илью Ильфа. Но первую встречу с Евгением Петровым помню хорошо. Это было летом 1928 года в "утомленных солнцем" Гаграх.
- Знакомься,- сказал мне брат,- это Остап Бендер.
Высокий черноволосый молодой человек весело посмотрел на меня узкими, чуть раскосыми глазами.
- Михаил Ефимович шутит,- степенно сказал он, протягивая руку.- Петров моя фамилия.
Я ничего не понял. Романа "Двенадцать стульев" я еще не читал и не знал (сегодня это звучит странно), кто такой Остап Бендер...
Всех встреч с Петровым, а затем и с Ильфом не упомнить. Много их было: и в редакции "Чудака", и в "Крокодиле", и на квартире у Кольцова, и в его кабинете в Журнально-газетном объединении на Страстном бульваре, и на Клязьме, где впоследствии поселились Евгений Петров, Борис Левин и Константин Ротов.
Мне незачем здесь рассказывать, как творчество Ильфа и Петрова в короткое время завоевало всеобщее признание и любовь, как уверенно и полноправно вошли они в "обойму" талантливейших сатириков нашей страны. Незачем говорить, что и я принадлежал к числу усерднейших их читателей и по многу раз перечитывал (делаю это и по сей день) наиболее полюбившиеся страницы из их фельетонов и романов.
Как писатели Ильф и Петров сливались в моем восприятии воедино, но личное отношение к каждому из них не было, конечно, одинаковым. С обоими связывали меня хорошие дружеские отношения, но легче и свободнее я чувствовал себя, откровенно говоря, с Петровым. В нем было меньше той едкой, беспощадной иронии, которой природа щедро одарила Ильфа. С Ильей Арнольдовичем надо было держать ухо востро: его остроумие, уверенные и меткие суждения, веселые колкости, на которые он был великий мастер, не только восхищали и смешили, но и вызывали некоторую опаску. Многие просто побаивались его языка, его умения одной фразой, словом, интонацией пригвоздить штампованную мысль, трафаретную остроту, малейшее проявление безвкусицы и мещанства.
Петров был человеком экспансивным и увлекающимся, способным легко зажигаться и зажигать других.
Ильф был другого склада - сдержанный, немного замкнутый, по-чеховски застенчивый. Впрочем, и он был способен на резкие вспышки, когда его выводили из себя пошлость, неправда, равнодушие, хамство. И тогда во всю силу своего бурного темперамента его поддерживал Петров.
Их содружество было на редкость цельным и органичным. Оно радовало не только своим литературным блеском, но и благородным моральным обликом, - это был чудесный союз двух чистых, неподкупно честных, глубоко принципиальных людей.
Из множества воспоминаний об Ильфе и Петрове мне хочется привести здесь наиболее, так сказать, "живописные" - совместное наше участие в заграничном плавании Черноморского флота.
Это было осенью 1933 года. В ожидании отплытия мы прожили несколько дней в скромной севастопольской гостинице, много гуляли, шутили, веселились, посещали исторические места прославленного города.
Ильф, который всегда был худым, в этот период немного пополнел, что его почему-то очень забавляло. Помню, как он время от времени подходил к стенному зеркалу в коридоре гостиницы и, оглядывая с деланным самодовольством свое отражение, вопрошал:
- Кто этот толстенький господинчик в пенсне?
После естественных волнений, связанных с распределением группы писателей и художников по кораблям эскадры, наступил наконец час выхода в море.
Ильф, Петров и я попали на флагманское судно, голубой красавец крейсер. На этом прекрасном боевом корабле, оснащенном по последнему слову техники, все было так подтянуто и прибрано, так гармонично пригнано одно к другому, что наши сугубо штатские фигуры в шляпах и помятых демисезонных пальто бессовестно нарушали (мы это сами чувствовали и сознавали) безукоризненную и величественную симметрию крейсера, резали глаз настоящим морякам.
Особенно портилось настроение у старпома. Лицо этого красивого и стройного офицера с идеальной морской выправкой выражало подлинное страдание, едва мы появлялись на верхней палубе.
- Всем с левого борта-а! - кричал он звучным голосом, глядя куда-то в сторону, хотя в этот момент на левом борту, кроме нас, не было ни единого человека.
Внизу, за обеденным столом, он становился несколько добрее и благодушно пересказывал другим офицерам отдельные эпизоды из похождений Остапа Бендера, которого, однако, упорно именовал "Остап Бандас". При этом Петров смотрел на меня, я - на Ильфа, тот обращал задумчивый взор на старпома, но поправить никто почему-то не решался.
Погожим октябрьским утром эскадра вошла в Босфор и бросила якоря у стен Стамбула. Три дня без устали бродили мы по извилистым улицам этого старого, причудливого, много видевшего на своем веку города.
Первым делом мы кинулись, конечно, к Айя-Софии и Голубой мечети, бродили по пустым и мрачным султанским покоям в Большом серале, посетили знаменитый Семибашенный замок, побывали на древней площади Ипподрома, глазели на Розовый обелиск и Змеиную колонну, косились в сторону выходящей на эту же площадь зловещей средневековой, но исправно функционирующей и в наши дни тюрьмы.
Удивляясь, шагали мы по Галатской лестнице - отлого спускающейся к Золотому Рогу живописной ступенчатой улице с бесчисленными пестрыми магазинчиками, лавочками, кофейнями и харчевнями, окутанными острыми, пряными запахами. В прилегающих к "лестнице" кривых и запутанных переулках, куда мы не отваживались углубляться, можно было наблюдать мрачноватую "экзотику" всемирно известных портовых притонов.
Турецкие власти и общественность оказали советским морякам любезную встречу. В честь гостей состоялись приемы и банкеты на берегу, одновременно поток заинтересованных и любопытствующих устремился на корабли. Приходили депутаты меджлиса, редакторы крупнейших газет, многочисленные журналисты, особый интерес которых привлекала, между прочим, походная типография флагманского крейсера, печатавшая газету "Красный черноморец".
Обилие взаимных приветственных речей и неизбежных в этих случаях словесных штампов не осталось незамеченным, и долго еще Женя Петров до слез смешил нас импровизацией застольного спича, составленного из нескольких повторяющихся слов:
- Гас-пада! Узы дружбы, являющиеся теми дружественными узами, которые дружески связывают нас тесными узами дружбы, представляют собой подлинные дружеские узы. И эти узы дружбы, будучи тесными дружескими узами, дороги нам именно, как те узы, которые дружески связывают...
И, хотя Ильф и я неоднократно слышали уже в исполнении Петрова этот спич, мы неудержимо начинали хохотать, как только Женя, свирепо выпучив глаза и забавно выпятив нижнюю губу, с пафосом начинал:
- Гаспада! У-узы дружбы...
Центральным и самым волнующим моментом пребывания советской эскадры в Стамбуле была эффектная и внушительная церемония возложения венка к памятнику Независимости. Стояла прекрасная погода. В парадном строю, четко печатая шаг, оглашая залитые солнцем улицы Стамбула громом и звоном краснофлотского оркестра, советские моряки с командованием во главе прошли по городу к площади Таксим.
Командующий эскадрой контр-адмирал Ралль и командиры кораблей подняли огромный красный венок и прислонили его к подножию мраморного шатра, под которым верхом на коне стоял бронзовый Кемаль. Поплыли торжественные звуки "Интернационала".
Стоя в гуще многотысячной толпы, мы с Ильфом и Петровым горделиво посматривали на окружающих, как будто они могли знать, что мы имеем какое-то отношение к этой красивой и могучей силе под краснозвездным знаменем.
Двадцать пять лет спустя мне снова довелось побывать на площади Таксим, и я вспомнил своих милых, веселых спутников, стоя у памятника Независимости. Теперь это название звучало двусмысленно: это действительно был памятник независимости, так как самой независимости Турции, увы, не было и следа, о чем красноречиво свидетельствовали болтающиеся повсюду звездно-полосатые флаги и развязные фигуры фланирующих с хозяйским видом "союзников" Турции по НАТО - американских солдат и офицеров.
. . .На другой день эскадра снялась с якоря. Мы пошли Дарданеллами вдоль зловещей панорамы разрушенных укреплений, валяющихся на галлиполийском берегу ржавых орудий, проволочных заграждений и заброшенных кладбищ - мрачных свидетелей империалистической войны, печально знаменитой "дарданелльской операции" Черчилля. Корабли вошли в Эгейское море и взяли курс через архипелаг - на Пирей.
Помню, как Женя Петров снимал пальцем нежную рыжеватую пыльцу, покрывшую поручни и снасти крейсера, и, поднося ее к моему носу, торжественно спрашивал:
- Боря! Вы понимаете, что это такое? Это - песок пустыни, принесенный ветром из Африки! Здорово?! Песок пустыни! В Средиземном море!!!
Волновали его и перелетные птицы, садившиеся отдохнуть на могучих башнях и орудиях военного корабля. Женя осторожно брал птичек в руки, заботливо согревал в ладонях и снова выпускал на морской простор.
Прибытие в греческий порт Фалерон ознаменовалось прежде всего тем, что в матросском кубрике, где я спал сладким сном, ранним утром меня энергично растолкал Женя Петров.
- Как вам не стыдно спать, ленивец вы этакий! - восклицал он с характерными для него певучими интонациями.- Ей-богу, Боря, я просто вам удивляюсь! Мы в Греции, понимаете вы? В Элладе! Фемистокл! Перикл! Наконец, тот же Гераклит! "Все течет, все меняется" ... Вы знаете, что в этом изречении заложена, по существу, самая настоящая диалектика! Между прочим, Морозов* просил написать для газеты маленькую популярную статейку о Греции. Давайте возьмемся, а? Я думаю прямо с Гераклита и начать. "Все течет, все меняется..." Это же просто замечательно!
* (Редактор "Красного черноморца".)
В Афинах мы отдали дань восхищения Парфенону, Эрехтейону и другим классическим красотам. На Акрополе Петров несколько раз хватал меня за руку и возбужденно говорил:
- Вы понимаете, что, может быть, на этом самом камне сидел старик Гераклит и писал свое "Все течет, все меняется"! Потрясающе, правда?
У меня сохранилось фото, снятое на вершине Акрополя. На мраморной глыбе под могучими колоннами Парфенона сидят Ильф, Ротов, Левин и я. Над нами высится тонкая фигура Петрова. А сбоку стоит еще один наш спутник - загадочный персонаж, которого мы между собой называли "сын лейтенанта Шмидта". Дело в том, что среди моряков распространился слух, что этот молодой человек - путешествующий инкогнито сын одного весьма влиятельного товарища. Слух этот впоследствии не подтвердился, но тогда доставил нам немало пищи для веселья.
Не в меньшей степени, чем античное искусство, нас интересовал быт, нравы, уличная жизнь современных Афин. Петров был неутомим в отыскивании всяческих занятных и колоритных уголков города, рынков, трактирчиков. Он общительно вступал в разговоры с прохожими, официантами и даже детьми, пуская в ход фантастическую смесь русских, английских и греческих слов, подкрепляя энергичными жестами.
Очень забавным было одно случайное (а может быть, и не случайное) уличное знакомство. Заслышав русскую речь, к нам привязался расторопный и бойкий молодой человек, отрекомендовавшийся Леонидом Леонидисом.
Не успевали мы показаться на улице, как он вырастал перед нами, как из-под земли. Проявляя необычайную классовую сознательность, он с огромным жаром разоблачал язвы капиталистического строя в Греции и предрекал ему неминуемую и скорую гибель, конечно, при активной поддержке советских товарищей. Он шумно доказывал, что налицо все признаки близкого краха греческой буржуазии и было бы просто грешно не использовать столь благоприятную ситуацию.
- Скорей! - кричал на всю улицу Леонид Леонидис, указывая куда-то рукой.- Здесь недалеко только что обанкротился один крупный владелец магазина. Пойдем посмеемся над этим эксплуататором!
Все это было забавно и детски наивно, но от ретивого борца с капитализмом здорово попахивало примитивной полицейской провокацией, и, почти не стесняясь его присутствия, Женя Петров говорил вполголоса, наклонившись к моему уху:
- Сейчас он скажет: "Идемте, я знаю местечко, где можно достать чудные бомбы, чтобы взорвать королевский дворец..."
В своих путевых очерках Ильф и Петров вспоминают этот эпизод, описывая привязавшегося к нам типа под именем Павла Павлидиса.
Переход эскадры из Греции в Италию проходил при плохой погоде. Прославленной средиземноморской лазури не было и в помине. Сильный ветер вздымал свинцовые злые волны. Наш крейсер шел твердо и был устойчив, как скала, но следовавшие за ним миноносцы так зарывались носом в воду, что просто страшно было смотреть. И мы с Ильфом и Петровым искренне болели душой за находившихся там наших товарищей - писателя Бориса Левина и художника Константина Ротова, которые отнюдь не были презирающими качку старыми, просмоленными морскими волками...
Вечером мы вошли в Мессинский залив и увидели изумительное зрелище: бесчисленные огни городов Реджио и Мессины, огни на горах и дорогах Сицилии и подсвечивающее этот ночной пейзаж багровое зловещее пламя действующего вулкана Стромболи. А утром перед нами открылась неправдоподобно красивая, идиллическая панорама Неаполитанского залива.
Итальянские власти встретили советских гостей весьма радушно. По всем правилам международного этикета, стороны обменялись салютами, гимнами, приветствиями, визитами, обедами и тостами. Экипажам кораблей была предложена традиционная туристическая программа. Огромные красные автобусы развозили моряков по всем достопримечательным местам Неаполя. В образовавшейся на берегу суматохе я потерял своих спутников и, сев в первый подвернувшийся автобус, очутился в экскурсии на Везувий.
Надо сказать, что знаменитый вулкан, уже много лет не подававший признаков деятельности, как раз в этом году стал весьма активен. Днем тяжелое облако дыма, вечером грозное, кроваво-красное зарево висело над Везувием.
Мы поднялись к вершине вулкана в ступенчатых вагончиках фуникулера и из ясного дня сразу попали в холодный туман и неприятный, моросящий дождик. Экскурсантам роздали обшитые красной каймой черные шерстяные плащи с капюшонами, в которых мы сразу стали похожи на монахов или разбойников из оперы "Фра-Дьяволо". Потом нас повели гуськом по обрывистому, скалистому краю. Туман настолько сгустился, что я видел только ближайших соседей по цепочке. Еще несколько минут - и мы подошли к страшному провалу, окутанному желтоватыми клубами густого дыма. Это был вновь открывшийся кратер вулкана. Вглубь его вела отлогая, спиральная и, казалось, бесконечная каменистая тропинка. Мы шли в удушливых серных испарениях, задыхаясь и кашляя, держась за веревки, натянутые на железные колья. Наконец спуск закончился, дым несколько рассеялся, и глазам представилось совершенно фантасмагорическое, я сказал бы, адское зрелище.
Громоздясь причудливыми пластами и завитками, кругом шевелилась и пузырилась раскаленная лава. Местами уже остывшая, пепельно-серая, она лежала неподвижно, похожая на туго свернутые кольца чудовищных канатов, а тут же рядом, огненно-жаркая, просвечивающая изнутри багровым пламенем, она медленно наползала, словно раскаленная паста, неведомо кем выдавливаемая из огромного тюбика. Откуда-то снизу доносился страшный урчащий гул.
Старик итальянец в потертом пиджаке брал у туристов мелкие монеты, отрывал железным крючком клочок полуостывшей лавы, "запекал" монету в еще теплом каменном тесте и бойко торговал этими, тут же фабрикуемыми, сувенирами. Я тоже полез в карман за монетой, но в этот момент чья-то рука схватила меня за плечо. Я обернулся и очутился нос к носу с одетым в черный разбойничий плащ Женей Петровым. Глаза его возбужденно сверкали. Он был в полном восторге.
- Вот это встреча, Боря! А? - кричал он.- Подумайте! Мы будем вспоминать ее всю жизнь! Мы будем говорить так: "Что-то мне ваше лицо знакомо, где это мы с вами встречались? В "Огоньке"? Нет. В Доме писателя? Нет, не в Доме писателя. На Клязьме? Нет, и не там... А, вспомнил, вспомнил! В кратере Везувия!"
Выбравшись наружу и спустившись на фуникулере, мы снова попали в теплый, солнечный день. После похожей на кошмар фантастики подземных недр было особенно приятно и уютно очутиться в комфортабельном ресторане на склоне Везувия, на банкете, который итальянский адмирал Новарро давал в честь командного состава флотилии и прибывшего из Рима полпреда СССР.
На другой день советские корабли отплыли в Севастополь. Мы распрощались с нашими товарищами по морскому походу: полпред Владимир Петрович Потемкин пригласил Ильфа, Петрова и меня погостить у него несколько дней в Риме. Так друзья-соавторы впервые, а я вторично попали в Вечный город.
Нас поселили в одном из многочисленных апартаментов старинного особняка на Виа Гаэта. где и сейчас находится советское посольство. Каждое утро мы Владимиром Петровичем и его женой Марией Исаевной приглашались к завтраку.
Мы очень любили эти утренние встречи - они всегда сопровождались интереснейшими, яркими, полными юмора и метких наблюдений рассказами Владимира Петровича. Как говорится, затаив дыхание слушали мы и об эпизодах гражданской войны (Потемкин был в ту пору начальником Политотдела Южного фронта), и о любопытных чертах Мустафы Кемаля, с которым Владимир Петрович общался, будучи на дипломатической работе в Анкаре, и об архитектурных сокровищах эпохи Возрождения, и о зловещих тайнах двора Медичи во Флоренции XV века, и о его нынешнем, как он выражался, "дипломатическом партнере" Муссолини, и о простоватом короле-нумизмате Викторе-Эммануиле, и о разных занятных происшествиях посольской практики.
Незачем говорить, что мы обошли все знаменитые места Рима. Не повезло нам только с Сикстинской капеллой - она почему-то была закрыта. Ильф никак не мог успокоиться.
- Новое дело,- ворчал он,- Сикстина закрыта на учет... Ресторан закрыт на обед... Ватикан закрыт, так как папа дал обет...
Его очень смешил коммерчески-деловитый стиль папского государства. Ильф называл его банковским, тем более что Ватикан и в самом деле имеет свой самый настоящий банк под соответственно благочестивым названием: Банк Святого Духа.
Заходили мы и в сравнительно мало известную, но довольно любопытную церковь Святой лестницы (Санта-Скала). Здесь установлена очень высокая и крутая каменная лестница, привезенная из Иерусалима. По авторитетным сведениям папских археологов, именно по этой лестнице Христа водили на допрос к Понтию Пилату. И естественно, что набожные католики считают весьма полезным с точки зрения замаливания своих грехов раз или два в год совершить восхождение по Святой лестнице. Однако не просто ногами, как по всякой другой, нормальной лестнице, а на коленях, с попутным чтением установленных на сей предмет молитв. При этом, между прочим, строго охраняется общественная нравственность, о чем свидетельствует плакат с четкой надписью: "Запрещается восхождение по Святой лестнице дамам и девицам в коротких платьях".
Святая лестница заинтересовала меня с чисто спортивной точки зрения и мне взбрело в голову испробовать такое упражнение.
Осыпаемый насмешками Ильфа и Петрова, я тем не менее, занял исходную позицию и довольно тяжело полез вверх. Однако уже на третьей или четвертой ступени я понял легкомыслие своего поступка: зверски заныли колени, и к тому же, откровенно говоря, стало очень жалко новых брюк. Воровато оглядевшись (за мною, к счастью, никто не поднимался), я "задним ходом" быстро сполз обратно. Соавторы торжествовали...
Незаметно пролетели римские дни. Поблагодарив Владимира Петровича и Марию Исаевну за гостеприимство, мы покинули Вечный город. Ильф и Петров по каким-то своим литературным делам поехали в Вену, а я направил свои стопы в Париж, где мы недели через две снова встретились.
Помню, как рано утром, прямо с вокзала, Ильф и Петров заявились в отель "Ванно", где их приветливо встретил Кольцов. Он жил тогда в Париже как специальный корреспондент "Правды", принимая активнейшее участие в битве с фашизмом, которая завязалась вокруг исторического Лейпцигского процесса.
Ильф и Петров оживленно рассказывали о своих венских и путевых впечатлениях, а я беспокойно ерзал на стуле - мне не терпелось поскорее показать им Париж. Ведь что может быть приятнее, чем выступить в роли чичероне для людей, впервые попавших в прославленный город!
Наконец прямо из отеля "Ванно" мы двинулись в путь. Мне очень хорошо запомнилось, как, смакуя звучные названия улиц и бульваров, выкладывая свои познания о Париже скороговоркой опытного гида, я повел друзей по Рю де Гренель, мимо советского полпредства, потом через бульвары Распайль и Сен-Жермен к набережной Анатоля Франса (...вот знаменитые букинистические лотки, где любил рыться господин Бержере), оттуда - к Бурбонскому дворцу (...здесь заседает Палата депутатов, или, на диалекте русских эмигрантов, "Шамбр, где депюте") и дальше через Пляс де ля Конкорд (тут были дружно процитированы стихи Маяковского) к Большим Бульварам.
Соавторы слушали меня с интересом, но не могли удержаться от ехидных замечаний.
- Ну, Боря, вы совершенно подавили нас эрудицией,- говорил Петров.
- Рассказывает урок, как первый ученик,- добавлял Ильф.- Но не спешите так. Дайте усвоить пройденное.
Париж очень понравился друзьям. Они называли его лаконично, с неподражаемой южной интонацией:
- Тот город!
Вечером я проводил их в знаменитую "Ротонду", где их принял под свою эгиду Илья Эренбург.
Все же первое время мы неизменно обедали втроем в одном симпатичном и недорогом ресторанчике на Монпарнасе.
Женя Петров с подлинно мальчишеским азартом увлекся непривычными блюдами французской кухни, подстрекая и нас с Ильфом отведывать всевозможные виды устриц под острым соусом, жареных на сковородке улиток, суп из морских ракушек, морских ежей и прочие диковины. Особенный успех имел рекомендованный Женей марсельский "буйябес" - острейший суп, типа селянки, густо сдобренный кусочками различных экзотических моллюсков, не исключая и щупалец маленьких осьминогов.
Но Ильф вскоре взбунтовался.
- Надоели гады! - кричал он. - Хватит питаться брюхоногими, иглокожими и кишечнополостными! К черту! Притом имейте в виду, что несвежая устрица убивает человека наповал, как пуля. Я хочу обыкновенный антрекот или свиную отбивную! Дайте мне простой московский бифштекс по-гамбургски!
Слушая эти стенания, мы с Петровым, не сговариваясь, начинали хором цитировать катаевскую "Квадратуру круга":
- "Я не хочу больше Карла Бюхнера. Я хочу большой кусок хлеба и не менее большой кусок мяса!.. Я хочу сала, хочу огурцов!.."
Побушевав, Ильф смирялся.
- Ладно,- говорил он.- Давайте сегодня еще разок возьмем устриц. Все-таки это Париж...
Соавторы быстро акклиматизировались в Париже, окунулись в его кипучую жизнь, обросли знакомствами в литературно-художественных кругах.
Помню, как Петров рассказывал начало сценария, который они с Ильфом задумали для одной французской кинофирмы. Сюжет был связан с только что организованной во Франции большой лотереей, главным выигрышем которой была ошеломляющая по тем временам сумма - пять миллионов франков. Возможность выиграть такой куш вызвала в стране подлинную лотерейную лихорадку. Фильм начинался так: некий скромный парижский служащий просыпается утром. Он смотрит на календарь и морщится - тринадцатое число. Подымаясь с постели, он замечает, что встал с левой ноги. В коридоре, когда он идет мыться, ему пересекает дорогу черная кошка. Бреясь, он разбивает зеркало, а садясь завтракать, опрокидывает солонку. Короче, на него обрушиваются все дурные приметы. И после этого, развернув газету, он видит, что его единственный лотерейный билет выиграл пять миллионов.
Как-то Кольцов обратился к Петрову:
- Слушайте, Женя, я был два дня назад у Анатолия Васильевича Луначарского. Он здесь, лежит в клинике. Он серьезно болен, скучает и очень доволен, когда к нему приходят. Возьмите Борю, Ильфа и сходите навестить старика. Это будет доброе дело.
Не помню уже почему, Ильф не смог пойти, и мы с Петровым отправились вдвоем.
Небольшая, ярко освещенная комната. Анатолий Васильевич один. Он лежит в постели, по одну сторону которой невысокая полка с множеством книг, по другую - телефон.
- Здравствуйте, здравствуйте. Вам немножко не повезло: вы застаете меня в постели. Еще вчера я чувствовал себя совсем молодцом, сидел в кресле одетым, собирался даже выходить. Да вдруг какую-то каверзу подстроил желудок, и... вот, видите сами.
Анатолий Васильевич говорит с трудом, часто переводит дыхание.
Я внимательно вглядываюсь в исхудалое, бескровное лицо. По привычке стараюсь запомнить четкую линию профиля. Заострившийся костистый нос и длинный седой клинышек бороды придают Луначарскому сходство с портретами Дон-Кихота.
- Меня здесь очень тормошат,- продолжает Анатолий Васильевич,- но я очень рад, когда приходят наши. Откуда вы сейчас? Что видели? Присаживайтесь, рассказывайте.
Мы садимся в кресла по обе стороны кровати.
Завязывается беседа. Хотя, строго говоря, трудно назвать беседой наш разговор с Луначарским: постепенно увлекаясь и загораясь, он перенимает инициативу, как всегда, "овладевает аудиторией" и, с трудом поворачивая на подушке голову от одного из нас к другому, произносит блестящий полуторачасовой монолог. Это, по существу, обширный литературно-общественно-политический обзор. Сколько тем, сколько вопросов!
Анатолий Васильевич говорит о настроениях западной интеллигенции, о растерянности и пессимизме, овладевших многими европейскими деятелями культуры, об их страхе перед фашизмом и непонимании коммунистических идей. Он рассказывает о своих творческих планах в Испании - стране, чрезвычайно интересующей его своей древней культурой, в которой причудливо сочетались европейские и арабские влияния. О сходстве Испании и Италии, о художественных сокровищах Флоренции и Милана, о своем милом друге Владимире Петровиче Потемкине, о французской литературе и критике, о Марселе Прусте и Достоевском... О многом и многом, увлекая нас и сам увлекаясь многообразием острых проблем современной культуры и политики, говорит этот больной, усталый и вместе с тем неутомимый, воинствующий человек, писатель, философ, коммунист.
Целиком во власти огромного впечатления, которое произвели на нас сила духа и блеск ума тяжело больного Луначарского, шли мы с Петровым обратно, взволнованно вспоминая подробности этого свидания.
- Нет, Боря,- говорил Евгений Петрович, возбужденно размахивая длинными руками,- я вижу, вы просто не отдаете себе отчета в том, что произошло! Хорошенько подумайте над тем, что мы видели. Слушайте! Мы с вами, два молодых здоровых парня, пришли проведать, то есть приободрить и отвлечь от мрачных мыслей старого, больного, я вам прямо скажу - умирающего человека. И что же случилось? Боря! Не мы на него, а он на нас благотворно подействовал своей бодростью, молодостью духа, оптимизмом, жаждой деятельности... Я вам честно говорю, он вдохнул в меня, да, наверное, и в вас тоже, новые силы, интерес к жизни... Какой человек! Ах, какой человек!
Увлеченные разговором, перебивая друг друга, мы незаметно проделали пешком длиннейший путь от Пасси до гостиницы.
А на другой день с еще неостывшим волнением Петров рассказывал о нашем посещении Луначарского в номере отеля "Ванно" Кольцову, Ильфу и немецкой писательнице-антифашистке Марии Остен. Много и горячо все мы говорили о Луначарском, о его необычайной эрудиции, литературном таланте, выдающемся ораторском даровании. Высказывали опасение, что дни Анатолия Васильевича сочтены, что вряд ли придется ему увидеть Мадрид, куда он должен поехать в качестве полпреда Советского Союза. Говорили о том, как тяжело и горько, что такой незаурядный человек обречен уйти из жизни в расцвете лет, знаний и творческих сил, в разгаре больших литературных замыслов.
Так оно, увы, и произошло. Но никто из нас не знал и не мог знать, что такая же участь суждена была почти всем присутствующим.
Мог ли я думать в тот момент, глядя на своих собеседников, что всех их, молодых, полных энергии и творческих планов талантливых людей, ждет безвременная трагическая гибель?
Евгению Петровичу тогда оставалось жить всего девять лет, Марии Остен - восемь, Михаилу Кольцову - шесть, Ильфу - четыре года.
Зимой 1936 года я провел две недели в подмосковном доме отдыха "Остафьево". Там я встретился с Ильфом. Илья Арнольдович уже был тяжело, неизлечимо болен, но разговоров о своей болезни не любил и не поддерживал, был, как всегда, спокоен, остроумен и ироничен.
В его "Записных книжках" сохранились короткие, отрывочные записи этого периода, и среди них, между прочим, такая:
"Мы возвращаемся назад и видим идущего с прогулки Борю в коротком пальто с воротником из гималайской рыси. Он торопится к себе на второй этаж, рисовать сапоги..."
В этих, не совсем понятных для непосвященного читателя строчках, речь идет обо мне. Дело в том, что я работал тогда в "Остафьеве" над большим сборником карикатур "Фашизм - враг народов" и поставил себе, ввиду напряженных издательских сроков, ежедневный "урок" - не менее пяти рисунков. А так как почти в каждой карикатуре антифашистского альбома неизбежно фигурировали штурмовики или эсэсовцы в соответствующем обмундировании, то на протяжении рабочего дня мне приходилось рисовать не менее десяти-пятнадцати пар сапог.
Ильф был в курсе дела и каждое утро за завтраком не забывал вежливо спросить:
- Сколько пар сапог выдано вчера на-гора?
После "Остафьева" мне только один раз довелось увидеть Ильфа - на перроне Белорусского вокзала, когда газетчики и писатели пришли встречать приехавшего из Испании специального корреспондента "Правды" Кольцова.
А буквально через несколько дней брат и я пришли в Дом писателя отдать Илье Арнольдовичу последний долг...
Евгения Петрова в последующие годы я встречал довольно редко. В 1940 году он стал редактором журнала, в котором впервые был напечатан "Рассказ о гусаре-схимнике". За два года до этого был репрессирован и погиб Кольцов, и когда я разговаривал с Петровым, в его добрых глазах я читал глубокое, молчаливое сочувствие.
Последний раз я видел Женю незадолго до его гибели. Мы столкнулись в коридоре гостиницы "Москва", которая в первые годы Великой Отечественной войны перестала быть гостиницей в обычном понимании этого слова и превратилась в огромное общежитие, где месяцами жили писатели, журналисты, художники, общественные деятели, оставившие свои опустевшие, нетопленные квартиры. На одном этаже с Петровым жил и я. Евгений Петрович зазвал меня к себе в номер. Здесь он извинился, лег на диван и прикрылся пледом.
- Что с вами, Женя? - спросил я.- Вы нездоровы?
- Ломит немного,- неохотно ответил он.- А послезавтра вылетать в Севастополь.
- Севастополь... Севастополь... А помните, Женя, голубой крейсер, старпома...
- Всем с левого борта! - засмеялся Петров. Через полчаса я встал и начал прощаться.